Россия проснется? Осталось 10 лет до катастрофы

На субботнике работают курсанты и командиры школы имени ВЦИК
В 1867 году великий немецкий государственный деятель Отто Бисмарк дал интервью «Петербургской газете». Это была газета, издаваемая в Санкт-Петербурге на немецком языке.

В этом интервью Бисмарк сказал, что политика — это учение о возможном. Потом эта фраза чуть-чуть была скорректирована и вошла в политический обиход в известном варианте «политика — это искусство возможного». Так это цитирует Томас Манн и многие другие. И всё правильно, политик — это действительно человек, который видит реальность во всей ее беспощадной несомненности, что-то в ней угадывает, а что-то вычисляет, задействует только ресурсы этой реальности, отбрасывает все химеры, движется только в направлении реализуемых целей, если надо — мобилизует все свои ресурсы и атакует, и добивается победы.

Если он не может так действовать, он входит в соответствующие компромиссы далее — вместе с кем-то, уступив в чем-то, — и тем не менее добивается победы.

И, наконец, если он видит, что добиться победы невозможно, он отступает и выжидает. Это политик.

Всё остальное относится к каким-то другим профессиям. Поэтому воистину политика есть искусство возможного.

Вот только, может быть, зрители вместе со мной обратят внимание на одно экстравагантное обстоятельство: фраза эта было сказана Бисмарком, которому очень и очень многие, причем талантливые политики, абсолютно реалистичные, говорили: «Отто, ты куда прешь-то? Какой новый рейх? Опомнись! Пруссия никогда не сможет подчинить себе всю Германию! А ты что несешь, ты чего добиваешься? Что за утопизм такой? Что за такая приверженность каким-то фантастическим химерам?»

Бисмарк ухмылялся. И показал, что те люди, которые говорили, что всё это химеры, были неправы. Но почему он сумел это доказать? Потому ли, что он очень понимал реальность? Или потому, что он угадывал, что в каких-то сокровенных глубинах немецкого народа, которые ему были доступны, а другим — нет, таятся какие-то совершенно другие силы, которые приведут к объединению Германии, и что нужно в это верить?

Когда Тютчев говорит: «В Россию можно только верить», ― то о чем речь идет? Не об этом ли постижении каких-то сокрытых неявных ресурсов, которые рациональному взгляду собственно такого politician недоступны. И тогда, не угадывая, что есть эти скрытые возможности, politician действует абсолютно талантливо, умно и продуктивно — и проваливается. А кто-то другой, кого называют утопистом и бог знает как еще, он почему-то выигрывает. Отнюдь не всегда и только в случае, если этот так называемый утопист соединяет в себе способность к какой-то великой мечте с чем-то, что можно называть цепким и прагматическим взглядом на реальность.

Но ведь нельзя же сказать, что всё в политике сводится к категории возможного. И в истории всё не может сводиться к категории возможного. Как иначе появляется невозможное? И почему Александр Блок сказал, что невозможное возможно? Он что, спорил с Бисмарком? Я не могу это доказать и вряд ли кто-нибудь может это доказать или опровергнуть, но я позволю себе такую смелую произвольную гипотезу — а вдруг он спорил с Бисмарком?

То, что он спорил с Пушкиным, говоря «покой нам только снится» («покоя сердце просит», Пушкин), — это безусловно. А вот кому Блок адресовал «невозможное возможно», что такое «невозможное возможно», не является ли это основой основ так называемой диалектики — скачок этот из возможного в невозможное? В какой момент, когда невозможное становится возможным? Что это за фазовые переходы? Вот то, о чем хотелось бы поговорить сейчас в связи с очень важными и сугубо актуальными обстоятельствами.

Отто фон Бисмарк
Я много лет с глубоким заинтересованным вниманием слежу за тем, что происходит в Израиле. Никакого отношения это мое внимание к израильской политике к вот этому politician не имеет. Это мне неинтересно, я этому глубоко чужд. Мне совершенно всё равно, кто из хитроумных израильских политиков с кем соединится, где что поимеет и как кого кинет. Мне неинтересно. Совсем. Но еврейский народ совершил невозможное, его представители, будучи в рассеянии, тысячелетиями собирались и в определенное время произносили загадочную, почти магическую фразу: «До встречи в Иерусалиме!». А потом взяли и встретились по воле еврейского народа… По воле еврейского народа и, я бы сказал, Иосифа Виссарионовича Сталина — вопреки воле Рузвельта, Великобритании, много еще кого — взяли и встретились в Иерусалиме, создав на пустом месте, на территории, где этого государства не было, свое государство.

История создания этого государства очень небезусловна, и вряд ли кто-нибудь может назвать безусловным Сабру и Шатилу и что-нибудь еще. История взаимоотношений создаваемого государства с Палестиной и многим другим… Далеко небезусловны тенденции, которые проявились вскоре после создания этого государства. Но, согласитесь, всё это все равно фантастично, абсолютно фантастично.

Народ, уничтожаемый Гитлером, народ, находившийся в рассеянии, вообще забывший, что такое государство на протяжении тысячелетий, вдруг взял, собрался и нечто создал… когда? Фактически на переломе ко второй половине двадцатого века. Очень поздно, в достаточно некомплиментарном по отношению к нему окружении и опираясь только на историю каких-то тысячелетий. Фантастическое деяние, требующее соответствующих людей!

Эти люди были. Они обрабатывали мотыгами болотистые и гнилые земли, на которых потом разместились плодородные поля. Они голодали. Они воевали. Они сгорали под этим непривычным для них солнцем, уезжая из Европы и других северных стран. Они давали отпор своим противникам, не обладая для этого какими-то избыточными возможностями. Вся эта фантастика была. Во что она превращена сейчас?

Прежде всего, хочу сказать, что эта фантастика и была искусством невозможного. Не надо требовать от меня оценок этому искусству в данном конкретном случае: хорошо это, плохо, какие в этом были издержки, какие приобретения, какой ценой это было куплено — не важно. Но это было невозможное, ставшее возможным, а теперь правит бал в Израиле искусство возможного. И оно, конечно же, умеет разруливать сотни частных ситуаций, проявляя незаурядный талант в каких-то деталях, сочетая цинизм, хитроумие и какую-то напористость, оно будет какое-то время давать какой-то успех.

Но оно фатально ведет народ Израиля к гибели, абсолютно фатально, потому что нельзя построить маленькое еврейское государство в миллиардном ненавидящем тебя исламском поле и задать этому государству параметры, свойственные обществу потребления, как Дании, Швейцарии, неважно еще кому, Бельгии. Вот это нельзя сделать. Это фатально. Это самоубийственно.

Поскольку какие-то годы, начиная, скажем, с атаки на башни-близнецы и кончая каким-нибудь 2008/2009 годом, когда я уже всерьез начал заниматься общественной деятельностью в связи с телевизионными передачами, в связи с движением «Суть времени», я достаточно часто имел возможность, причем на достаточно высоком уровне, свою позицию излагать различного рода государственным и политическим деятелям Израиля. Так я всё время ее и излагал. На что всегда говорилось примерно одно и то же: «У нас есть то, что есть. У нас есть этот народ, эти параметры существования, эти международные расклады и так далее. По одежке протягивай ножки. Мы сумели создать целый ряд чудес, создать ядерное оружие, тыр-пыр восемь дыр… у нас хорошая армия… то есть мы как-то продержимся. Но мы не можем исходить из невозможного».

А вот, например, израильские кибуцы какое-то время, мечтая о коммунизме, исходили из невозможного. Так, может быть, если бы в какую-то эпоху аскетизм этих кибуцев — тогдашних кибуцев, а не сегодняшних структур, которые вполне себе уже являются околопредпринимательскими или просто предпринимательскими, — был бы воспринят, и если бы в итоге страна была построена на новых идеологических основах и как военный лагерь при этом, — на основе предельной мобилизации, как единый замок государства крестоносцев (но только без того бардака, который был в реальном государстве крестоносцев), — то, может быть, тогда это «государство крестоносцев» стратегически бы и выстояло. И даже, выстояв, построило бы какие-нибудь другие отношения в регионе. Но произошло то, что произошло.

Не мне судить. Я убежден, что люди должны заниматься тем, что касается их собственных народов, и тем, что они чувствуют изнутри, глубоко. Я не отношусь к таким людям. Но высказать свою экспертную точку зрения я могу. Я считаю, что вся история Израиля после начала 1970-х годов — это сочетание некоей политической триумфальности возможного и абсолютного провала в сфере невозможного. И что этот провал в сфере невозможного в конечном итоге и породит определенные процессы в Израиле. Что это искусство возможного чуть раньше или чуть позже доведет страну до ручки, и не факт, что в этот момент «политики невозможного», то есть «не политики» окажутся в состоянии что-нибудь развернуть, и что они обнаружатся, и что, например, они не будут тупо и бесперспективно фашистскими.

Я, конечно же, не Израилю посвящаю данную передачу, а просто привожу пример.

А другим примером того же самого являются для меня Соединенные Штаты Америки. Всё, что происходит там сейчас, есть шедевр искусства возможного. И полное игнорирование «невозможности» — то ли возвращения Америки к своей «американской мечте», то ли новой супермечты — чего-то такого, что действительно придаст ей второе дыхание, новые силы и так далее. Я, кстати, не убежден, что России это так нужно. Я просто слежу за этим так же заинтересованно, со стороны. Для меня Америка — это, безусловно, мессианское, идеологическое государство. Оно мне этим интересно. Оно враждебно России, и этим оно мне совсем не интересно и, напротив, враждебно. Но подумать-то можно, взяв некоторые практические примеры для того, чтобы предложить какой-то философский взгляд на происходящее.

Что такое вся эта «байденовщина»? Что такое все эти Black Lives Matter и всё прочее? Это путь к смерти. За этот путь голосуют! Искусная политическая композиция, политтехнологии, интриги, сговоры и продавливание — вместе осуществляют «байденизацию». И, возможно, всё будет какое-то время барахтаться в болоте этой байденизации и выживать, кто знает?.. Америка очень крупная, сильная страна. Но это бесперспективно. Это фатально с точки зрения всех стратегических параметров.

И тогда возникает вопрос: когда всё это «возможное» будет исчерпано, что будет по ту сторону возможного? Возникнут какие-то американские политики, которые вдруг возьмут и сотрут грань между возможным и невозможным? Или же Америка станет просто загибаться, деградировать и сходить на нет? Или же она дернется, бросив в мировую катастрофу весь мир и себя самоё? Что там произойдет, когда это возможное доработает?

Только ради бога, не надо интерпретировать мою позицию, если речь идет о настоящей интерпретации заинтересованных людей, а не о манипуляциях, по отношению к которым… как их запретишь? как хотят, так и будут… Так вот, не надо интерпретировать всерьез мою позицию как некое уничижение возможного. Нет ни капли уничижения в том, что я говорю. Я считаю, что сегодняшняя российская политика — как внешняя, так и внутренняя — как раз и основана на тончайшем учете возможного — на том, чтобы постоянно выжидать и, ничем не связывая себе руки, мгновенно реагировать, уклоняясь от ударов. На том, чтобы быть только прагматичными и к этой прагматичности фактически всё сводить. На том, чтобы сочетать какую-то дерзость с осторожностью (к вопросу о Крыме и о других вещах). На том, чтобы ни в коем случае не перебрать с точки зрения какой-нибудь конфронтации с кем бы то ни было, если эта конфронтация приведет к ущербу для государства… Всё это хорошо. Учет возможного осуществляется блестящий, потому мы еще живем.

Но сколько еще лет просуществует Россия, лишившаяся империи, своей периферии? Вот иногда говорят, что, слава богу, что лишилась там какой-нибудь южно-исламской периферии. А Белоруссия и Украина — как? Сколько времени в этом состоянии проживет страна, окруженная силами, которые ее совсем не любят, которые всё ей помнят, и которые никогда не простят ей слабости в условиях, когда эта страна тоже фактически отдана на откуп потребительским тенденциями современного мира? Население не способно включить мобилизационный код, и ему никто это не предлагает. Сколько времени протянет эта относительная расслабуха с любыми порывами к жизни…

Россия — это, как мне представляется (я плохо знаю Латинскую Америку), последняя живая по-настоящему страна белой расы (не надо опять-таки трактовать мои слова ненужным образом). Но вот по факту?

Европа просто мертва. Там какие-то очаги жизни крохотные. Соединенные Штаты чуть более живая страна, но там всё крайне проблематично. Россия живая страна, поэтому время от времени она дергается и пытается вырваться из этого потребительского болота, но она же в нем целиком. И власть ничего не делает для того, чтобы вырвать Россию из потребительского сна, разбудить ее. Она, напротив, то ли считает: «Не будите ее, не надо, пусть человек поспит», то ли говорит: «А у нас есть искусство возможного, но что мы можем сделать, если она находится в этом состоянии? Мы его и учитываем…»

Сколько времени это продлится? Дай бог, чтобы это продлилось как можно дольше, дай бог, чтобы за это время выросли какие-то сущностные силы внутри России, которые могли бы что-нибудь сделать.

Но никто же не знает, как долго это продлится. И если меня спросить, а тут-то я вроде бы всё хорошо понимаю изнутри, то мне не думается, что это продлится больше десятилетия. А если это не продлится больше десятилетия, то уже сейчас нужно начать сочинять другую сагу, другой эпос, другую идеологию, и не просто идеологию, а это самое невозможное.

И вот здесь у меня возникает вопрос: кем был Ленин? Скажу то, что знаю, и не буду ни с кем спорить (я знаю, что есть другие расхожие точки зрения). С моей точки зрения, Ленин приехал в семнадцатом году в Россию абсолютно здоровым человеком, вот идеально здоровым, насколько это бывает в его возрасте. Он был уже не совсем молод, хотя и не стар. Звали его Старик, но это другое. Так вот, он приехал в идеальном состоянии. Он сгорел за семь лет, дотла, потому что он работал в условиях абсолютной неопределенности. А Сталин был довольно больным человеком. Он прожил долго, работал очень много, чудовищно много, но он уже работал в условиях какой-то — хотя бы минимальной — определенности, это был другой тип работы.

Так вот, кем был Ленин? Политиком, реализовывавшим искусство возможного? Или человеком, делавшим невозможное? Для того чтобы сказать о возможном и определить в этом качестве Ленина, скажу следующее: Ленин был единственный, кто понимал, приехав из эмиграции, что происходит в России. Вот единственным! Этого не понимал никто — ни Троцкий, ни Сталин, ни Свердлов, ни Бухарин с Зиновьевым, ни всякие там эсеры, кадеты ― никто!

Ленин был единственным, кто всё понял. Значит, он в высшей степени был способен использовать искусство возможного и был политиком, может быть, единственным российским политиком на то время. С другой стороны, то, что он сделал, находится за гранью всяческих возможностей, и все говорили об этом. Я не буду говорить о Герберте Уэллсе, называвшем его кремлевским мечтателем. Так не потому ли Ленин увидел возможное, что заглянул за его горизонт и что-то понял в невозможном? А через это понимание — и в России, которая откликнулась всерьез, реально, своими реальными живыми ресурсами на невозможное. А на возможное бы не откликнулась.

Мне скажут: Ленин был предельно прагматичен, когда принял эсеровскую программу «Земля — крестьянам» и так далее. Да, конечно, он в этом был предельно прагматичен, только почему-то победили не эсеры. Великий подвиг советского народа — это победа в Великой Отечественной войне, но это была уже война больших регулярных армий, исчисляемых многими-многими миллионами, десятью миллионами и так далее. Эти армии собирались соответственно — как писал поэт Слуцкий, «в тылу стучал машинкой трибунал». Потом спрашивал: «А если бы не стучал…» мог бы солдат не пойти? И отвечал: «Едва ли». Но всё равно, это была уже машина сбора гигантских армий.

Гражданская война была совсем другим.

По военной дороге
Шел в борьбе и тревоге
Боевой восемнадцатый год.
Были сборы недолги,
От Кубани и Волги
Мы коней собирали в поход.

Чьих коней? Своих, да? Я уже говорил об этом и буду постоянно спрашивать: чьих коней? Своих! Крестьяне, для которых эти кони означали возможность жить, кормить семью, существовать достойным образом, — они седлали с тем, чтобы потерять в следующем бою! И неизвестно, обрести ли нового… За стремена цеплялись жены и дети, говорили: «Не уезжай!» Какой мечтой, чем надо было зажечь сердца, чтобы в этой ситуации собрать эту армию и победить? Какой мечтой надо быть воодушевленным, чтобы в самый страшный момент эсеровского мятежа посылать на строительство электростанций (казалось бы, никому не нужных) оставшиеся военные части, расходовать на это оставшиеся продовольственные и материальные ресурсы? Кем надо для этого быть и кем был Ленин?

Владимир Ленин
Мне часто говорят, что я не из того исхожу, рассматривая процессы в Армении. Но обратите внимание на то, что я говорил всё это время.

Я говорил, что Армению оседлал некий консорциум. Я про этот консорциум несколько раз говорил. Что это азербайджано-турецко-британский как минимум консорциум, который взял ее в свои когти и из этих когтей легко не выпустит.

Я говорил при этом, что какие-нибудь оппоненты этого консорциума — ставка которого, конечно, Пашинян как ликвидатор армянской жизни — эти оппоненты победят легко или вообще победят? Да ни боже мой!

Мы всё время обсуждаем вопрос о жизни и смерти. Как говорилось в «Смерти Ивана Ильича» у Толстого: «Дело не в блуждающей почке, а в жизни и смерти». Так вот, если блуждающая почка — это политика, то жизнь и смерть — это что-то другое. Это и есть вот это невозможное. Да, Армения может выжить в сложившейся ситуации, только совершив невозможное, то есть прыгнув из нынешнего «долминого» прозябания полумещанского мелкой страны, которая никогда не совершала великих деяний после какого-нибудь Вардананка (дела давно минувших дней), никогда не совершала великих деяний по самоосвобождению, и которая совершила несколько безумств.

Она выпала из империи — по собственной воле и в опережающем порядке. Пусть эта империя называлась Советский Союз — неважно, как она называлась: Российская империя, Советский Союз — важно быть в империи! «Арцах, миацум, аджатум, забастовка-забастовка», — эти слова до сих пор у меня звучат в ушах. Она выпала из империи — это было первое безумство. Она поддержала Пашиняна, экстазно — это было второе безумство. И она заплатила за эти безумства кровью патриотических молодых людей, достойных. Кто сказал, что после этих безумств и всего остального Армения опомнится одноразово и вдруг превратится из страны, сильно свихнувшейся… прошу прощения, буду больше говорить: из народа, сильно свихнувшегося, в народ, способный понять, что он стоит на грани небытия, и захотеть жить. Потому что очень многие народы понимали, что они стоят на грани небытия, и не хотели жить. Про Рим Верлен писал — по памяти цитирую:

Я — римский мир периода упадка,
Когда, встречая варваров рои,
Акростихи слагают в забытьи
Уже, как вечер, сдавшего порядка.
Душе со скуки нестерпимо гадко.
А говорят, на рубежах бои…

Ведь это о чем-то писалось — мало ли стран, которые выбирали смерть? Выберут ли в итоге Соединенные Штаты байденовскую смерть? Выберет ли в итоге Израиль прозябание в потребительском унизительном состоянии постоянно сжимаемой врагом страны? Выберет ли сейчас Армения в итоге состояние жизни или состояние смерти?

Если даже этот выбор [жизни, а не смерти] будет, он будет очень нелегким. Весь этот консорциум делал всё возможное для того, чтобы не дать победить Кочаряну. Может быть, кто-нибудь считал, что эта победа будет легкой или будет возможной, но только не я.

В Армении есть очень мощные секты (кстати, стоило бы другим странам, включая нашу, подумать об этом), которые определенным образом реагируют на выборах.

В Армении есть слои, которые вполне себе готовы вернуться в лоно Османской империи.

В Армении есть абсолютно бессмысленные слои, которые ничего не понимают или живут одним днем, хотят сегодня пожить еще чуть-чуть и покушать побольше, а не затягивать пояса.

В Армении есть трусы, которые не хотят воевать и которые понимают, что вовремя можно будет свалить, а что там будет происходить с этой восточной Арменией, как ее называют сейчас оппоненты из турецкого лагеря, — так плевать на это десять раз.

Мало ли кто есть в Армении!

При всех этих продавливаниях, при чудовищных манипуляциях, при шантаже, при этом экстазе и при очень разноречивой жизни Армении всё-таки больше 20% проголосовало за Кочаряна. И что? Значит, страна раскололась на жизнь и смерть. Что будет происходить дальше?

А дальше эта смерть будет являться народу во всё более и более очевидном качестве. Это экзистенциальная проблема. Это не проблема политики как искусства возможного — это проблема судьбы.

«И тут кончается искусство,
И дышит почва и судьба…»

В 1991 году было важно, не сколько людей очумело от Ельцина и сбрендило. Было важно, сколько осталось других. И, как мы видим, эти другие со временем если не победили, то по крайней мере в значительной степени отвоевали те позиции, которые были утеряны. Я не имею в виду геополитику, я имею в виду общественное сознание, идеологию. Сколько людей в процентах поддержало бы меня, если бы моя дискуссия со Сванидзе и Млечиным вышла в 1991 году? Ну, хорошо если 15%, 20% — но не 90% же! Значит, какие-то процессы внутри идут.

Великий испанский философ Мигель де Унамуно говорил, что есть экстра- и интраистория, что есть внутренняя история, в ядре, которая вообще идет каким-то совершенно другим способом. Откуда мы знаем, как идет эта интраистория в Армении, в Израиле, в Соединенных Штатах, в России, где-то еще, что она даст в грядущем? Победит ли жизнь или смерть.

Один из римских понтификов назвал нынешнюю цивилизацию цивилизацией смерти, и пока что смерть побеждает. Будет ли эта победа окончательной? И что такое в этом смысле жизнь?

Здесь мы переходим от собственно стратегических проблем… Я, значит, делю их на политические — искусство возможного, стратегию — искусство невозможного, и то остальное, что находится уже выше этого невозможного, в сфере мечты, которая тем не менее оказывает решающее воздействие на действительность.

А здесь мне бы хотелось напомнить об одном великом произведении советской или русской литературы — «Жизнь Клима Самгина», в котором всё заполнено дискуссиями, так сказать, хором голосов современной Горькому России. И один из этих голосов, в котором угадывается какой-нибудь сторонник Леонида Андреева, говорит о том, что всё гаснет, всё гибнет, всё космически безнадежно. А какой-то рабочий голос, в котором угадываются коммунисты, говорит: «Да это всё нытье надо прекратить. Мы вот сейчас — мы, рабочие („мы, большевики“ читайте), решим проблемы социальные и тут же перейдем к антропологическим и космическим».

Так вот, проблемы большевиков носили именно комплексный — социальный, антропологический и космический — характер. Сила большевизма, как и подлинного коммунизма, была именно в этом. Возникала одновременно социально-антропологически-космическая утопия, которая и придавала настоящую жизненность становящемуся государству.

Кто только ни участвовал в ее формировании! Маяковский участвовал? Участвовал. Он говорил о том, что человечество будет бессмертно и всё завоюет? Говорил. Есенин, по сути, участвовал? Тоже участвовал. Блок участвовал? Участвовал. Кто это формировал? Брюсов, роль Брюсова в этом была огромна, он просто это отбирал. Заболоцкий в этом участвовал? Конечно, участвовал. Платонов участвовал? Конечно, участвовал. А кто не участвовал? Ну, может, Шолохов не участвовал — великий писатель, но это про другое…

Но это была колоссальная плеяда, я не всех перечислил. А были просто люди очень яркие, которые так и остались полуизвестными, или которых замолчали полностью в определенный период… А Луначарский участвовал?

Я не обсуждаю здесь дефекты различных концепций этого рода. Этих дефектов было очень много! И если взять и вцепиться зубами в какой-нибудь отдельно взятый концепт бессмертия человечества и завоевания космоса, то окажется, что он тот еще. Но важно было не это. Важно было, что посреди двадцатых годов, посреди полной разрухи и невнятицы, вот это напряжение космическое и антропологическое было огромным. И оно порождало определенные вещи.

Я перечислил людей очень крупных, которые, будучи деятелями искусства, в этом участвовали.

Но ведь были и ученые. Циолковский, Вернадский, Чижевский и другие. Разве их имена можно забыть или выкинуть из истории России? Как досоветской, так и прежде всего советской. Разве это всё не давало результатов, в том числе в сфере конкретной космонавтики?

Вы скажете: это одно, а это другое. Нет, дорогие, это не одно и другое. Именно великая утопия, мечта о невозможном, реализация этого невозможного, когда оно становится возможным, только она и придает надежду всему на свете, включая бытие человека. Этой надеждой были наполнены те годы, но и дореволюционные тоже.

К Достоевскому очень чутко прислушивался Победоносцев, который был умнейшим человеком, имевшим самое прямое отношение к функционированию официальной имперской церкви — обер-прокурор Синода и так далее.

Но Достоевский внимательнейшим образом прислушивался к Федорову, который говорил о воскресении отцов и о бессмертии человечества, завоевании космоса. Он переписывался с ним, он внимательно реагировал на его замечания, он вел с ним содержательную полемику. А Толстой, которого, в отличие от Достоевского, официальная имперская церковь подвергла отлучению, еще более жадно слушал Федорова.

Значит, два, казалось бы, антипода — человек протеста против природного рока и человек, соглашающийся с природным роком, — два великих художника прислушивались к этому скромному библиотекарю, странному человеку, так же, как к нему прислушивались и другие. Все эти другие. У меня есть самые серьезные основания предполагать, что значительная часть научного сообщества и, может быть, его лучшая часть была загипнотизирована этим, зачарована всем этим. А в семидесятые годы (XX века. — Прим. Ред.) происходило это уже не так. Никто до конца не отменял концепцию Нового человека в Советском Союзе. Просто ее отодвинули на периферию, отбросили и всё.

Не вопрос, какими отдельными нехорошими свойствами обладали те или иные из этих мечтателей. Не вопрос, в какую конкретную сторону была повернута их мечта. Суть заключается в том, что они были вдохновлены величайшей мечтой не только социальной, о чем часто говорят, и которая тоже великолепна, но еще и антропологической, и космической. Без этой мечты ничего бы не было. И Советской России бы не было, и СССР не было. Она, эта мечта, эта надежда на невозможное, эта несбыточная [мечта] вытянула из катастрофы развалившуюся Российскую империю. Именно эта мечта осуществила сборку, и то, что она была соединена с фантастическим прагматизмом, с абсолютной реалистической четкостью, и есть свидетельство возможности таких парадоксальных синтезов. Не надо говорить, что «либо — либо». Только соединение этих двух начал дает надежду в безнадежных ситуациях.

Вопрос ведь даже не в том, какова медицинская эффективность тех или иных из применяемых сейчас технологий борьбы с вирусами. Это очень важный вопрос, он действительно судьбоносный. Мне кажется, что в этом вопросе скоро начнется прояснение, и что даже какие-то странные выпады в мой адрес (избыточные с точки зрения того, что я уж никак не участвую в текущем политическом процессе вроде бы), они порождены тем, что уже ясно, что скрыть не удастся, платить придется. Вопрос, кто будет платить.

Но [главный] вопрос не в этом. Вопрос заключается в том, какова антропология.

Либо мы делаем ставку на резервные возможности человека — такого, как есть.

Либо мы говорим, что этот человек должен просто вернуться в природу и проявлять минимальное здоровье, кушать здоровую пищу и не развивать свои резервы сверхвозможностей, а жить так, как ему предуготовано.

Либо мы считаем — это третья возможность, — что этот человек будет всё более и более соединяться с техникой, не меняясь сам органически изнутри. Трансгуманизм и всё остальное. Что у него будут появляться сверхчувствительные протезы, ему будут вживлять какие-то компьютерные блоки в мозг, будут начинять какими-то суперлекарствами, которые будут делать его совершенно другим. А, наконец, возможно — почему бы и нет? — его начнут превращать из человека, который в основном всё-таки содержит в себе белок (жизнь — форма существования белковых тел), в человека, который будет опираться не на белок, а на какие-то совершенно другие слагаемые, задействовать возможности кремния, например. Или чего-нибудь еще — мало ли что выдумает трансгуманизм.

Но это трансгуманистическое направление есть.

Органическое направление тоже есть (остаться всё должно как есть, перейти на более здоровую пищу). А как, а что? Сократить человечество.

И, наконец, есть воля к изменению человека и включению его резервных возможностей. Но если это направление не победит, а оно и есть коммунистическое, то два других направления уничтожат человека полностью.

Либо будет окончательно понято, доказано и постигнуто по-настоящему, что человеческий метафорический язык никогда не может быть освоен нечеловеческой интеллектуальной субстанцией, и что в этом смысле человек не догоняем по своему особому креативному потенциалу.Либо, если не будет окончательно понятно, что человеческий мозг функционирует на семи-восьми-девяти уровнях одновременно с разными скоростями и в таких режимах, которые никогда не могут быть воспроизведены никаким искусственным интеллектом, то будет сказано: искусственный интеллект выше, лучше. Видите, он быстрее. Видите, здесь его используем, там, там и сям — и человек останется на периферии.

Эта возможность совершенно не исключена. «За неимением гербовой пишем на простой», за неимением робота роботизируем человека. Вот чем сейчас занимается сегодняшний мейнстримный истеблишмент. Вот в чем искусство возможного.

Делали ли это большевики в 20-х — 30-х? Да, были и институты экспериментальной медицины, которые чем-то занимались. Опять, не будем обсуждать, где они занимались лучшим, худшим, средним или каким. Но был прорыв, было какое-то устремление, была какая-то устремленность к этим резервным возможностям, чему-то фантастическому, несбыточному и невозможному.

Об этом писали поэты, это отражалась в художественных полотнах, фильмах (я не имею в виду научную фантастику). И это же осуществлялось в науке и в той же медицине.

И опиралось это на досоветские традиции. Это был переход от каких-то людей, которые с тоской смотрели на имперский мейнстрим и делали что-то свое внутри него. И вдруг они ощутили, что они высвободились в этой новой России.

Мы обсуждаем сегодняшнюю физиологию, медицину, но кто помнит имя академика Сперанского? А ведь это академик был. Советский академик, который создавал школу, и не он находился в центральном положении внутри этой школы.

Если завтра, послезавтра и послепослезавтра не окажутся востребованными все эти резервы и наработки, если они не будут стремительно двигаться в будущее, то мы сильно «залетим». Если не на этом этапе медицинского вызова, то на следующем. Обязательно залетим.

А у меня нет никаких оснований считать, что кто-то хочет из своих когтей выпускать… на этом этапе. Так что это может произойти гораздо раньше, чем мы думаем.

Я изучал этот вопрос неоднократно, и у меня возникло какое-то странное впечатление, что по существу все оригинальные советские наработки — стратегические, антропологические, футурологические, экзистенциальные, метафизические, в смысле отношения человека и мира, — что они начали ликвидироваться где-нибудь в 70-е годы. Во всём. В электронике, в теории планирования, в теории систем, в трансдисциплинарных исследованиях, в медицине, в психологии, в образовании — везде. Это был какой-то такой тотальный, незримый, загадочный погром, после которого оглянулись — а к началу 1985 года остались только самые банальные советские наработки. Все настоящие, эксцентричные, крупные, смелые оказались ликвидированы во всем.

И тогда возник вопрос — а чем банальные лучше западных? Тех же щей пожиже влей.

Это же было так!

Связывать ли это с именем Юрия Андропова или с какими-то другими именами — вопрос отдельный. Но это же было! Было же видно, как это происходит. И как это, в частности, происходит с марксизмом.

Оставим в стороне вопрос о том, что к началу перестроечного процесса марксизм оглупили до предела. И всех, кто занимался отстаиванием сложности марксизма, настоящей, естественной марксистской сложности, не придуманной, либо убили, либо посадили в тюрьму, либо… не важно, что с ними сделали… свели с ума. Я про все эти случаи знаю, имею в виду конкретных людей.

Оставим даже это в стороне.

Но ведь произошел и другой процесс. Возникла так называемая франкфуртская школа. Она возникла фактически с благословения Лукача. Духовным отцом ее был Лукач — человек, который первым сдвинул марксизм серьезно в сторону Гегеля, чем страшно обрадовал нацистов, как тогдашних, так и современных.

Потом возникла франкфуртская школа.

И когда сегодня оживленнейшим образом обсуждают так называемую критическую расовую теорию, то я хотел бы всё-таки порекомендовать тем, кто ее обсуждает, поинтересоваться критической теорией вообще как главным инструментом разрушения марксизма.

Критическая теория вообще — это творение франкфуртской школы, прежде всего Хоркхаймера, но также Маркузе, Адорно и других. Сама франкфуртская школа, безусловно, находилась под большим влиянием ЦРУ.

Главный тезис критической теории заключается в том, что рабочий класс явным образом не оправдал возложенных на него надежд и вообще сходит с исторической сцены. А кто же на нее подымается? А на нее подымаются маргиналы, бомжи, ну и — максимум — какая-то контркультурная молодежь.

Это всё подбрасывалось западному марксизму, очевидно, просто со стороны CIA, Центрального разведуправления. Это вписывалось в марксизм, начиная с конца 40-х годов, а может быть, еще раньше, если взять Лукача.

Параллельно с этим такие люди, как Кожев, доводили до окончательного маразма переход от Маркса к Гегелю, который начался, между прочим, еще в поздних работах Ленина.

Перед нами очень специфическая мировоззренческая картина.

Что является ее итогом сегодня? То, что каждый раз, когда вы говорите: «Преступные тенденции на Западе следует называть постмодернистскими» (и они является постмодернистскими по факту), вам говорят: «Нет, они коммунистические, они левые». И что вы на это скажете?

Вы оглядываетесь вокруг себя — и что не левак, то такая мразь, что впору сказать: «Воистину так и есть!»

Но это же сделано! Это делали десятилетиями. Десятилетиями уничтожали нравственный каркас капитализма — и одновременно превращали левое благородное дело в средоточие постмодернистской мрази.

А такие люди, как Эвола, то есть те, кто всё время следили за тем, как будет рушиться современность, и готовили фашистский реванш, они же прямо говорили: «Да, у нас теперь нет никаких коммунистов. У нас есть левые анархисты и правые анархисты, и они очень легко договорятся».

Что, этого не было?!

Советский коммунизм, в сталинском его варианте, был неукротимо классичен. Он был нравственным, ценностным, чистоплотным, трепетным ко всему, что касается высших категорий бытия — дружба, любовь и так далее.

Где это? Хотя бы это! Его уже нет.

А ведь он еще в своих заначках, которые сейчас нужно реализовывать как никогда, был не только социальным, он был духовным, космическим, антропологическим. Он вписывался в другую тенденцию мировой мысли.

Где это? Этого тоже нет.

А если мы заменим все перспективные, гуманистические в высшем смысле этого слова тенденции внутри коммунистического движения тем, что называют современным левачеством, то я первым скажу, что ничего более отвратительного, чем это левачество, нет и не может быть. И что надо вступать в союз с любыми нефашистскими силами: консервативными, пусть даже ультраконсервативными, но еще верящими в человека и историю (во что фашизм не верит) и в гуманизм. С любыми такими силами — лишь бы не допустить левачества.

И то, что политика — искусство возможного, и левачество придет, ничего не означает. Оно придет как смерть. И должно быть изгнано. Или должен быть не допущен его приход.

На горизонте маячил и маячит, и будет постоянно существовать исторически необходимый альянс консервативных и даже ультраконсервативных религиозных сил с силами гуманистического духовного коммунизма.

Как можно, будучи коммунистом, отрицать великую роль Христа в человеческой цивилизации, саму фантастичность христианства, которое впервые в истории человечества, во-первых, сказало, что не какие-то там греческие боги, которые бегали между людьми, как хотели, а великий Бог — единый, монобог, пусть и в трех лицах — имеет в одной из ипостасей человека и вочеловечивание. И, во-вторых, готов принести себя в жертву — ради кого? Ради человека!

Были божественные жертвы. Всегда ссылаются на аграрные культы Осириса, Таммуза и так далее. Но им было плевать на человека. У них были свои дела.

О жертве во имя человека до Христа говорил Прометей, и потом сказал Христос. Да. Это жертва во имя спасения человека. Чья жертва? Самой высшей инстанции.

Так как же значим человек, если эта высшая инстанция предельная может принести себя в жертву ради него? И какие же надежды возлагаются на человека в условиях, когда приносится такая жертва?

Христианство — это было как раз то невозможное, что возможно во всех смыслах. Апостол Павел проповедовал в одной очень высокообразованной стране и случайно заикнулся о том, что при Христе будет воскрешение в теле. Слушавшие его умники сказали: «Об этом поговорим после». И больше не пришли…

Сама эта невозможность очень ощущалась внутри высоколобых и крайне духовных цивилизаций, предшествовавших христианству. И говорилось даже: да если б не эта сумасшедшая идея, чего нам христианство? Нам и с Платоном хорошо!

Как можно после этого не относиться к христианству с беспредельным уважением? И, будучи человеком культурным, не понимать, насколько вся великая культура пронизана этим? И насколько не изымаем этот компонент из культуры, что, даже не будучи христианином, нельзя не быть человеком христианской культуры по существу.

Я не дискредитирую этим другие культуры — восточные или исламскую. Не в этом дело. Но именно в христианстве этот апофеоз человека дошел до максимума так же, как и другие идеи — апокатастасис и так далее.

Всё это вместе сложило комплекс великих надежд и упований на человека. Передался ли он светскому человечеству или нет — это отдельный вопрос. Но без этого человечества не существует. Оно просто покатится в тартарары. И никакое искусство возможного здесь ничего не изменит.

Как не изменит ничего искусство возможного в медицине, если она не вспомнит о совершенно других своих великих научных ипостасях. Как не изменится ничего таким же образом в психологии, в образовании — всюду.

Леваческая постмодернистская мразь соединится с такой же нацистской и такой же либеральной. Они будут идти рука об руку, стремясь уничтожить своего главного сегодняшнего противника — христианский и морально-светский консерватизм.

Внутри этого сражения нельзя не быть на стороне уничтожаемого консерватизма, даже если представить себе, что искусство возможного требует другого. Потому что высшее искусство — это искусство жизни и смерти. Это то, где «дышат почва и судьба», и где искусство кончается и превращается во что-то другое.

Но и этот консерватизм, оставаясь гуманистическим и не превращаясь в нацистский, не сможет выстоять даже в состоянии глухой обороны, если он не протянет руку правильному — не постмодернистскому, а сверхмодернистскому — коммунистическому движению, которое с бесконечным уважением относится и к христианству, и к мировым религиям, которое антропологично, метафизично (в смысле отношения человека и мира), космично по сути своей. Которое верит в невозможное и верит в необъятные возможности человека как разума, созданного природой, во имя ее спасения и преображения.

Это не внечеловеческий разум, про который можно сказать: «Плевать нам на человека, мы его заменим другим разумом во имя дальнейшего движения».

Не замените. Нет ничего выше человека в ситуации, когда этот человек восходит, развивается и преобразуется, трансцендентируется, приобретает новые возможности, задействует свои резервные возможности. Конечно, в соединении с наукой и техникой и всем остальным, которые тоже преобразуются этим человеком, как и искусство.

Вне всего этого надежд нет. А без надежд выстоять против темной мерзости невозможно.

Человечество недолго будет топтаться на некоторой горизонтали. Оно прыгнет вниз, если не будет лестницы восхождения. И здесь нам надо объединяться.

Я посвятил эту свою передачу невозможному. Во всех его вариантах.

А разве советское было возможным? Разве не называлось оно «русским чудом»? Разве чудо не есть категория, вне которой ни о чем разговаривать невозможно в сегодняшнем мире? Разве этот мир не набрал такую инерцию нисхождения, что в ней без чуда и невозможно этому противостоять.

За новый альянс! За выстаивание! За приобретение новых надежд! За соединение этих надежд с надеждами вечными и иногда полузабытыми! За высший синтез! И за чудо преображения как то, что придает человечеству надежду и возможность сопротивления злу!

До встречи в СССР!

Сергей Кургинян

Газета «Суть времени»